Влюбленный хорек и демон истории. 
  
  Максим Кантор: "Можете считать мою книгу энциклопедией русской жизни".
  Ян Шенкман. НГ-EXLIBRIS, 
  №12 (361), 13 марта 2006 
Едва успев выйти, роман Максима Кантора "Учебник 
  рисования" (М.: О.Г.И., 2006) вызвал в Москве переполох и 
  бурю эмоций в диапазоне от негодования до восторга. Одни 
  сочли его гнусным пасквилем на «героическую» эпоху 
  перестройки и первоначального накопления. Другие — 
  монументальным полотном, новой энциклопедией нашей жизни. 
  Эффект усугубляет и то, что двухтомную эпопею, обобщившую 
  и сформулировавшую наконец опыт двадцатилетней эпохи (с 
  1985-го по 2005-й), написал известный на Западе и в России 
  художник. Между прочим, автор нашумевшей статьи 
  «Казарменный капитализм», написанной в ответ на «Левый 
  поворот» Ходорковского. С этой стороны мы эпопеи явно не 
  ожидали.
  — Максим Карлович, как вы сами определили бы жанр, место 
  и значение «Учебника рисования»?
  — Это эпический роман, в который вставлено несколько 
  самостоятельных произведений: плутовской роман, 
  фантасмагорическая повесть, историческое сочинение, 
  трактат по эстетике. Книга написана в нескольких 
  тональностях: есть сатирические страницы, есть сухой, 
  научный текст, есть сентиментальные и даже трагические 
  сцены. Сквозь роман проходит спор двух мудрецов: философа 
  и софиста. Этот платоновский диалог более, чем другие 
  компоненты романа, выражает его суть. Все вставные части 
  очень связаны с основным пове-ствованием, герои переходят 
  из одного пласта повествования в другой. Структура 
  довольно сложная, я строил композицию долго. Да, можно 
  считать мой роман энциклопедией нашей жизни. Наше мелкое 
  время отвыкло от масштабных вещей, стесняется их и боится. 
  Хоро-шо бы перебить все зеркала вокруг, чтобы себя не 
  видеть. В мелких осколках мелкому времени отражаться не 
  столь обидно.
  — Метафора зеркала сработала и у вас. Одни культурные 
  деятели, которых вы вывели на страницах романа, узнают 
  себя, другие отказываются себя узнавать, зато охотно 
  узнают других. Так и было задумано или это побочный 
  эффект, а книга совсем о другом?
  — Книга о кризисе христианской этики, о закате Европы и 
  евро-пейского гуманизма. О любви. О судьбе России. О том, 
  что такое свобода. Об истории ХХ века. Я бы выделил 
  четыре типа персонажей в романе. Во-первых, главные герои 
  — историк Татарников, философ Рихтер, грузчик Кузнецов, 
  пенсионерка Татьяна Ивановна, художник Струев. До 
  известной степени они включены в семейный роман, который 
  тоже входит в книгу. Во-вторых, сказочные персонажи, 
  символи-зирующие движение истории: например, старуха 
  Марианна или хорек. В-третьих, персонажи светской хроники 
  — барон фон Майзель, политик Луговой, финансист Левкоев, 
  культуролог Роза Кранц. И, наконец, реальные исторические 
  лица — скажем, Брандт или Блэр, или Ельцин с Путиным, или 
  Франко. Внимание к персонажам распределяется неравномерно 
  — одни значат больше, другие меньше. То, что некото-рые 
  культурные деятели считают, что книга написана про них, 
  гово-рит, прежде всего, об их болезненном самомнении. Их 
  роль в книге равна их роли в истории, то есть, ничтожно 
  мала. Гораздо важнее те персонажи, на которых, вероятно, 
  они не обращают внимания, — грузчик Кузнецов, например.
  — Много лет вы вращались в кругу тех, кто нажил себе 
  капитал интеллектуальными спекуляциями. В кругу 
  перформеров и прочих романтических концептуалистов, 
  которые определяли и отчасти продолжают определять 
  культурную политику страны. Кто-то скажет, что вы 
  элементарно завидуете этим людям…
  — Большой роман про общество невозможно написать, не 
  рас-полагая опытом. Опыт работы художника мне пригодился, 
  но не толь-ко он, одного этого опыта не хватило бы — я 
  описываю многое из того, что наблюдал, находясь среди 
  людей разных социальных страт и профессий. Я встречался с 
  финансистами, учеными и политиками, за-нимался экономикой 
  и историей. Не надо преувеличивать значение 
  художественного круга, круг историков для написания этой 
  книги был значительно важней. Не совсем понимаю разговора 
  о зависти. Кому же я могу завидовать? Я скорее привык к 
  тому, что завидуют мне — моей независимости: от мнения 
  тусовки, от круговой поруки, от гале-реи, от начальства. 
  Мне повезло: я рано стал известен, много лет вы-ставляюсь 
  в музеях разных стран. Я действительно отказался от 
  уча-стия в художественной тусовке — потому что с ними 
  безмерно скучно. А также потому, что не нуждаюсь ни в чьей 
  протекции — у меня ис-ключительно успешная 
  профессиональная карьера, если вы об этом. Другое дело, 
  что мои амбиции состояли не в деланье карьеры, а в 
  разрешении мировых проблем. Я завидовал тем, кто мог 
  посвятить жизнь их разрешению, и только им.
  — До выхода «Учебника рисования» о вас как о писателе не 
  слышал почти никто. И сразу такой монументальный замысел, 
  такой замах. И объем в сто авторских листов, который, 
  конечно же, напугает массового читателя, привыкшего за 
  последние годы к легким одномерным историям в пару сотен 
  страниц…
  — Я всю жизнь пишу. В не меньшей, если не большей степени, 
  чем художником, являюсь писателем. В так называемом 
  литературном процессе не принимал участие по той же 
  причине, по какой давно перестал участвовать в групповых 
  выставках веселых художников: не хотел публиковать 
  короткие рассказы. Выступать в роли литератора 
  неинтересно. Задача иная — объяснить происходящее. На это 
  ушло много лет и много страниц. «Учебник рисования», равно 
  как и другой роман, который я начал недавно, был задуман 
  много лет назад. Замысел уточнялся и складывался годами. 
  Что касается страха читателя перед объемом, то пугаться 
  как раз следует отсутствия больших романов. Время, которое 
  не в состоянии само себя описать, и отде-лывается шутками, 
  такое время действительно вызывает страх. Не знаю, как вы, 
  а я люблю толстые книги: про Швейка, Пиквика, Дон Ки-хота. 
  Те книги, которые всегда с тобой, которые читаешь с любой 
  страницы. Такую книгу я и писал. 
  — Массового читателя отпугнет не только объем, но и 
  серьезность темы, хотя излагаете вы ее очень зло, 
  увлекательно и смешно. На кого же тогда рассчитана книжка? 
  На ту самую художественную элиту, которая в ней описана?
  — Я не думал о каком-то одном читателе, когда писал. Думал 
  о многих, перед которыми несу ответственность. О стране, 
  если угодно. Странно было бы ориентироваться на кого-то 
  конкретного, уж тем более на так называемую художественную 
  элиту. Поскольку я ее за элиту не признаю, то и мнением 
  не интересуюсь. Пишешь, оттого что не можешь не писать, 
  оттого что гложет стыд за трусость, за неспособность 
  разрешить вопрос. Впрочем, некоего читателя я себе 
  все-таки представлял: семнадцатилетнего мальчишку, который 
  прочтет роман и получит заряд храбрости. Так и я, когда 
  был мальчишкой, в то тухлое время, открывал книги 
  Солженицына и Зиновьева, и получал заряд отваги. Среди 
  прочих уроков, которые дает искусство, не последним 
  является урок смелости, и мальчишке надо знать, что можно 
  идти наперекор общему мнению, говорить то, что думаешь - 
  без оглядки. На такого мальчишку я рассчитывал. Такие 
  читатели у меня уже есть. И будут. 
  — Дворянские семьи из «Войны и мира», сходящиеся и 
  расходящиеся концентрическими кругами, угадываются у вас 
  сразу. Даже экспозиция та же, типичный салон Анны 
  Павловны. Но ведь были, наверно, и другие источники, 
  другие образцы и традиции, которые вы имели в виду, когда 
  писали «Учебник». 
  — Прямого ученичества не было. Просто некоторые книги 
  живут со мной и во мне всегда, они не могут не являться 
  образцом. Просто потому, что я из них состою, они часть 
  моего организма. Я люблю все те же книги, что любил в 
  детстве: «Сирано де Бержерака», «Трех мушкетеров», баллады 
  о Робин Гуде, Хемингуэя, Шекспира. Выше всех русских 
  писателей ставлю Толстого. Довольно часто читаю Данте. У 
  Платона особенно люблю «Государство» и диалог «Горгий». 
  Считаю великой литературой письма Ван Гога. Очень ценю 
  Вийона, Маяковского, Бернса. Часто читаю их про себя. 
  Впрочем, часто про себя читаю и страницы прозы, потому что 
  с детства запоминал прозу страницами. Вообще написанная 
  строка не живет, если не проговорена про себя. Все эти 
  авторы и представляют для меня традицию — традицию 
  гуманизма. Мне всегда хотелось жить так, чтобы быть 
  достойным героев их книг. Представляете, я бы встретил 
  Сирано или Ро-берта Джордана и не смог бы смотреть им в 
  глаза, оттого что струсил, принял нечестные правила за 
  норму, не встал на защиту слабого. Я никогда не стеснялся 
  пафоса. Скорее стеснялся себя, если мне приходилось пафос 
  прятать. Если же говорить о структуре «Учебника 
  рисования», то я думал, разумеется, о «Войне и мире», а 
  еще о «Капитале» и о диалогах Платона. 
  — Некоторые прототипы прозрачны. В главном герое Пав-ле 
  Рихтере угадываетесь вы. Сыч, совокуплявшийся с хорьком, — 
  Олег Кулик. Гузкин — Гриша Брускин. Роза Кранц — вероятно, 
  Екатерина Деготь. Тушинский — Явлинский. Кто-то уже узнал 
  Ми-хаила Швыдкого. А кто такие Струев, Басманов, Луговой?
  — Определенный (по счастью, узкий) круг читателей будет 
  за-нимать эта салонная игра — угадать, кто изображен. 
  Должен вас разочаровать — прототипов у этих персонажей 
  нет или почти нет. Иногда я заимствовал оболочку, но 
  начинял ее совершенно иным содержимым. Гриша Гузкин — не 
  Гриша Брускин, совсем нет. От Брускина — созвучная 
  фамилия, бородка и картины с пионерками. Все остальное — 
  выдумка от начала до конца, к Брускину отношения не имеет 
  ни малейшего. Я просто написал вставной плутовской роман о 
  художнике, приехавшем на Запад, о его трюках. Ничего из 
  происходящего с этим героем, с художником не происходило 
  никогда. Брускин, видимо, славный парень, и мне не 
  хотелось его обижать. Правда, и отказаться от фамилии 
  Гузкин не получилось, уж очень смешная. Но уж что 
  касается Сыча и Кулика — это вовсе не связанные фигуры. Я 
  никогда и не интересовался Куликом. Мой Сыч — трагический 
  персонаж, я придал его судьбе любовную драму, написал муки 
  его страсти. Да, тип перформанса, возможно, и связан с 
  имевшим место у Кулика. Но результат — масштабнее, 
  драматичнее. Творчество Кулика не располагает к таким 
  переживаниям, оно более скромно. И обидеть данного 
  (неиз-вестного мне) художника я не хотел. В значительно 
  большей степени, нежели Павел Рихтер, персонаж Сыч — я 
  сам. Если вы обратите внимание, любовная коллизия Сыча — 
  зеркало любовной коллизии Рихтера. Рихтеру же я подарил 
  некоторые из своих картин, но сам характер не вполне мой. 
  Видите ли, это роман, и перед вами герои, а не фотографии. 
  Ни Лугового, ни Басманова, ни Струева в природе нико-гда 
  не существовало, поверьте! Я придумал для художника 
  Струева такие перформансы, какие составили бы славу любому 
  концептуали-сту, только этих перформансов не было никогда. 
  И прототипа у Струева нет. Я придал Луговому физические 
  черты одного московско-го чиновника — и теперь все будут 
  думать, что это его портрет. Помилуйте, я написал символ 
  инфернальной власти, дьявола истории, мировой дух 
  прогресса. Какие вообще у такого героя могут быть 
  прототипы? Чиновник Герман Федорович Басманов, полагаю, 
  потомок известного Федора Басманова, персонажа эпохи 
  Грозного. Если вы вслушаетесь в фамилию Тушинский, то и 
  здесь найдете исторические корни более существенные, 
  нежели аналогия с Явлинским. Самомне-ние заставляет так 
  называемую элиту думать, что роман написан о ней. Это не 
  так. Некоторые приметы я взял. Но наша элита не родила 
  настолько ярких характеров, чтобы можно было написать 
  чей-то буквальный портрет и не соскучиться. Вышло бы 
  блекло. Пришлось выдумывать. 
  — Уместно ли сегодня обрушиваться на либеральную 
  интеллигенцию, будь она хоть сто раз не права? Ей в 
  последнее время и так приходится не сладко. Ситуация 
  складывается явно не в ее пользу…
  — Я не знаю представителей либеральной интеллигенции, 
  ко-торым сегодня несладко. Свершений их не заметил. А если 
  им приходится несладко, то в этом, собственно, и задача 
  интеллигенции — принимать на себя беды мира. Было бы 
  странно создавать для нее какие-то специально хорошие 
  условия. Одна из тем романа — перерождение интеллигенции, 
  ее предательство самой себя. Интеллигенция размылилась, 
  перестала существовать. Моя надежда состоит в том, что 
  интеллигенция — та, великая, русская интеллигенция — 
  возродится. Но ей, великой, не пристало жаловаться и 
  бояться критики. 
  
  Досье «НГ-EL»
  Кантор Максим Карлович родился в 1957 году в Москве. 
  Окончил Московский полиграфический институт. В 1983-84 
  организовал независимую группу художников «Красный дом». С 
  1988 живет и работает в Европе и Москве. Помимо прозы 
  пишет стихи и пьесы.