МАКСИМ КАНТОР
ТРЕТИЙ РИМ - ТРЕТИЙ РЕЙХ

Германская общественность отметила 50-летие начала Нюренбергского процесса опубликованием ряда текстов о незабываемости национального позора. Небезразлична эта дата и общественности российской. Примечательно, что в рассуждениях появилась дистанцированность: события и сталинизма, и гитлеризма воспринимаются уже как факты академической истории. Неприязнь к машине тоталитаризма, которая определяла поведение интеллигенции десятилетия назад, сменилась академическим интересом. Характерным тому примером явилась прошедшая только что выставка Москва-Берлин.

Концепция открывшейся в Groppius-Bau выставки находится в полемике с концепцией состоявшейся в этом же зале четыре года назад выставки "Дегенеративное искусство". Воспроизведенный тогда гитлеровский проект в контексте нынешней выставки выглядит совершенно иначе. Оказавшись между благостным Jugendstil и русским модерном, с одной стороны, и победительным художеством Neue Ordnung и сталинской эпохи, с другой, искусство печально известной мюнхенской выставки и впрямь предстало дегенеративным. Образы Хофферра и Кирхнера не идут ни в какое сравнение с румяными и свежими ликами, их обрамляющими. Вольно или невольно происходящее на выставке "Москва-Берлин" оказывается в русле одной из новейших культурологических тенденций, суть которой в том, что как гитлеровская, так и сталинская эпохи были куда сложнее, чем их понимали современники, боровшиеся с фашизмом.

Экспозиция тактично обходит темы Холокоста, ГУЛага и некоторые другие, столь же неприятные. Остается удивляться, чем были недовольны персонажи "дегенеративных картин", что перекашивало их маленькие сморщенные личики, что их так крутило и корежило в столь прекрасно устроенном и полноценном мире. Если интеллигенты 60-х искали социализма с человеческим лицом, то в 90-х ищут лицо у национал-социализма. Необязательность постмодернистских посылок заставила обратиться к чему-то убедительно твердому: постмодернист Юкио Мисима хочет стать самураем и вернуться к имперской Японии, Эдуард Лимонов пишет: "У нас была великая эпоха", Ансельм Кифер фотографируется в фашистской форме. В 60-е возвращались к утопиям Татлина, желая разглядеть в них незамеченный прежде гуманизм, в 90-е умиляются архитектурным проектам Иофана с их царственной непоколебимостью.

Достигнут потрясающий по геополитической корректности эффект - кажется, что Германия всегда была единой, Россия имела цельную культуру без противоречий, а если эти две державы когда-то и ссорились, то важнее то, что они великие, а предмет ссоры может быть и забыт. Зрители развлекали себя тем, что сравнивали портреты Гитлера и Сталина, киноплакаты третьего Рима и Третьего рейха, имперские замыслы в чертежах и проектах - и находили много общего. К сожалению, общего гораздо больше. Это традиционный альянс светской и духовной власти, это националистическая природа лютеранства и православия, это стремление к государственности как к высшей форме цивилизации, это общность мещанских идеалов, это провинциальность, возведенная в ранг культурной особенности. Граница между Западом и Востоком после становления Римской империи проходила по Рейну. Таким образом, исторических генезис обеих держав - окраинный по отношению к культурному центру. Их амбиции сместить центр цивилизации к Востоку породили специфические теории касательно особого немецкого и особого русского пути. Рожденные комплексом культурной неполноценности, эти теории прежде всего характеризуются неприязнью к законченной картине истории и Западу (странам Атлантического бассейна) как наследнику Римской цивилизации. Надежды немецкой "геополитики" и российского "евразийства" связываются с мистически трактованной силой континента Евразия. Согласно им, сплоченный организм континента сумеет подчинить себе весь мир и вернуть историю во времена, когда деление на цивилизацию и варварство еще не состоялось - и никто не был обижен. Приоритет пространственного развития и внешней мощи над духовной преемственностью в этих теориях делает их абсолютно языческими. Законопослушная Германия и беззаконная Россия слишком близко находятся к своему варварскому прошлому. Государственность обеих стран апеллировала к всегда и прежде всего к языческому в своих культурах. Наиболее характерны примеры последних диктатур - но весь комплекс затребованных государством добродетелей является родоплеменным.

Варварским прошлым родственным все страны, а рознятся они тем, насколько прочен слой культуры, отделяющий общество от язычества. В каждой культуре есть уязвимое место, где дикость пробивает дорогу. Когда это случается - требуется художник, чтобы вернуть смысл вещам, очистить испоганенное. Но куда больше мастеров пера и кисти требуется государству, чтобы оправдывать свои завоевания. В третьем Риме и Третьем Рейхе множество представителей творческих профессий обслуживало строй. Их призвали создать нечто величественное, но сделать это оказалось невозможным. Диктатуры XX века были диктатурами эклектическими, ретроспективными - ретро-режимами: Сталин мечтал об ивановском царстве в мировом масштабе, Гитлер бредил Нибелунгами, Муссолини грезил об императоре Августе. Новоиспеченные империи в строительстве равнялись на размах колизеев. Этим они отличались от первичных диктатур, которые, разумеется, были похожи только на самих себя. И Египет, и Вавилон - прежде всего естественные исторические образования и потому неужасные. Эти - первичные диктатуры создавали весь космос бытия целиком - от частного до общего. Поэтому в древнем искусстве ценна и статуэтка, и статуя. Ни рабу, не фараону было не с чем сравнивать свое существование - оно было нормальным. Возвращение к варварству спустя тысячу лет - и ненатурально, и антиисторчино.

Сталинский Третий Рим и гитлеровский Третий Рейх были прежде всего вторичны, противоестественны - оттого страшны и одновременно так чудовищно безвкусны. Чешский писатель Милан Кундера говорит: "Тоталитаризм - это империя китча". Фашизм - это отсутствие стиля, программная эклектика: ритуалы, архитектура, тексты - все перемешано в один вульгарный вторичный продукт. Диктатура не останется в веках в качестве творца "Большого стиля". Высотки Посохина не станут пирамидой Хеопса просто потому, что новая история знает то, что было неизвестно древней. Она знает то, чего боится любой преступник, - свидетеля. Таким свидетелем новой истории явилось христианство. Духовная свобода сделалась безусловной мерой вещей. Искусство новой истории, гуманистическое искусство, насчитывает чуть более тысячи лет; древнее - безличное - десяток тысяч. Силы неравны, язычество постоянно берет реванш. Но пока существует хоть один свидетель, знающий иную точку отсчета, довольно и его, чтобы восстановить равновесие. Варварские государства называют таких людей инакомыслящими.

В 70-х годах Германия и Россия нуждались в Белле и Солженицыне, даже если свою любовь доказывали изгнанием. Для обоих писателей история была личным делом, позор нации сделался проклятьем их собственной биографии. Но государственная потребность в Белле и Солженицыне прошла быстро. Они пригодились на краткий период так называемого покаяния (иначе: перестройки); ни денацификация, ни десталинизация не были полными. Государство искало новых путей для достижения своих целей, начался новый передел мира, требовалась новая творческая обслуга. Солженицын и Белль с определенных пор сделались не нужными - скорее вредными. Государствами легче договориться между собой, если их эмиссарами выступают Молотов и Риббентроп, Горбачев и Коль, на худой конец Шпеер и Иофан.

Свидетельством новой государственной стабильности явилось то, что наконец сформировался заказ, - и культурная обслуга теперь знает, что делать. Впрочем, культурная жизнь последних десятилетий сама подготовила почву для прихода твердого социального заказа. Постмодернизм, по природе эклектичный, занимался все эти годы не собственно творчеством, но изучение методологии творчества. Соцарт кормился сталинским временем, пародируя соцреализм, но и завися от него, концептуалисты рефлексировали по поводу чужих концепций, критики умилялись ювенильности и "коллективному бессознательному", отвергая ценностные ориентиры. 30-е - 50-е годы как объект салонной любви были выбраны не случайно: вторичное тянется к вторичному. С тоталитарным прошлым играть было интересно - в таких играх оттачивалась история, практиковался скепсис. Но если долго играть - поневоле заигрываешься.

История общества, особенно общества, по преимуществу, варварского не прощает отсутствия определенной концепции. Место не может пустовать. Постмодернизм, играя в искусство, перетек в исторический постмодернизм. Современные политики - они и есть наиболее последовательные постмодернисты. Евразийство, столь любимое отечественными политиками, - это и есть наиболее яркий пример постмодернизма. Как, в каких формах, будет оформлено сегодяшнее евразийство - не принципиально. Это не обязательно будет именно евразийство - речь будет идти о создании Новой Империи, а какие культурные и географические пространства она освоит - вопрос рабочий. Скорее всего, евразийство будет играть вспомогательную, не ключевую роль. Для строительства такого рода империй характерно отрицание культурной составляющей цивилизации. Цивилизация (то есть сила) рано или поздно начинает выступать, как самостоятельная ценность - она сама себе и культура, и право, и мораль, и религия. Карту мира кроят с такой же легкостью, с какой Джоконде пририсовывают усы.

То, что составляло культурный фундамент цивилизации - с неизбежностью будет восприниматься как материал для строительства, как фрагменты будущего здания. Так, фрагментами, значительно удобнее воспринимать историю, намного проще, чем ощущать ее протяженность.

Фрагментарное, дискретное восприятие мира удобно прежде всего тем, что не требует временных затрат на учебу: "сегодня приказчик, а завтра - в карте стираю царства я". Но для того чтобы такая теория была действенна, прежде должна овладеть умами другая: "сегодня приказчик, а завтра Джоконде усы пририсовываю - вот такое творчество". Когда Дюшан уродует полотно Леонардо, а Гумилев объявляет бога Яхве Сатаной, и в том, и в другом случае демонстрируется схожая смелость мысли. То же дерзание воодушевило геополитика Хаузхофера на концепцию передела мира. В 1945 году Нюрнбергский процесс счел это преступлением.

Как часто бывает в сходных исторических ситуациях, реальные интересы правящих классов и потенции салона нашли друг друга. Но государственный постмодернизм, царство китча будет пострашнее, чем просто пошлость в искусстве. Ни собственно постмодернизм, ни Белль с Солженицыным и Сахаровым уже не понадобятся. Из наследия Солженицына новое время отобрало то, что пробуждает к жизни темные националистические силы, фальсифицирует историю. Мифы о Столыпине и земствах (подменяющие реальную историю России) сливаются с ностальгией по великой империи. Государственность заражает энтузиазмом.

Произошло, собственно, следующее: утопии 20-х годов интеллигенция конца века противопоставила утопию 30-х - 50-х и, проделав это, убедилась, что последняя куда величественнее и, главное, жизнеспособнее. Выражение Пастернака "И вечно делается шаг от римских цирков к Римской церкви" было с успехом прочитано наоборот.

Русский человек любого сословия употребляет свободу как водку - напивается на ночь, чтобы утром проснуться опять крепостным и с больной головой; иное дело - немец, у того голова всегда побаливает: за детей, страховку, налоги, а если он пьянеет от чего-нибудь, то только от чувства долга - хорошо, если перед семьей, хуже, если перед Отечеством.